Путём любви
1. Елена Севрюгина
Стихи летят, легко летят, но не легковесно. Противоречивое событие происходит при столкновении формы и содержания: автор сетует на то, что слова не сто́ят подлинной подёнщины жизни и — порождённого этим совершенно земным притяжением — не стоят неба над головой и внутри, и это не беззаботное сетование, но… Но слог спасительно лёгок, и очень уместно быстрый четырёхстопный ямб поддерживает улыбка рифмы: «под гнётом квасилась капуста / слепые сонные в углу / от боли умирали чувства / зачем-то сказанные вслух», — улыбка, потому что рифма предлагает осечься и сказать «вслу», а не «вслух». А в другом случае «мир, сорвавшийся с орбит» тормозит рифма «арбитр». Один из фирменных авторских приёмов: принудить беззаботного читателя не скользить взглядом по тексту и сосредоточиться.
Этот взлёт, начатый первым стихотворением, поддержан вторым, «Сагой о поэте»: «луна роняет свет сиротский», — а дальше, взяв разгон, поэт свободен распоряжаться ритмом как ему заблагорассудится, и потому он «сидит, почти что счастлив, / читает вслух почти что стих». Иронический взгляд на себя его не оставляет, но читатель по достоинству оценивает не только иронию, но и беглую игру слов: «стих» прочитывается заодно и как глагол, и тогда возникает милый абсурд — поэт читает вслух, но при этом он стих (затих).
Занавес открыт, действие осваивает новые темпоритмы.
Появляется море, а с ним не только лирическая плавность, но и подводные течения, и тревога, и всяческие предзнаменования непокоя. Ничего не декларируется, всё выражается какими-то лексическими или синтаксическими сдвигами, мгновенно наводящими объектив на резкость. Допустим, «но ты как будто пишешь мне письмо, / но ты как будто дышишь мне письмо». («Поэт — издалека заводит речь. Поэта — далеко заводит речь» — вспоминается цветаевская формула, не правда ли?). Надышанное словно бы на стекле письмо не замутняет его содержание, но проясняет, потому что дыхание и есть его суть. И одновременно, не в ущерб ясности, возникает двойное изображение — до стекла и за стеклом, над гладью моря и в глубинах его, — возникает путь с угрожающей точкой невозврата, и над ним — центральный и сногсшибательный образ:
но прыгает глазная стрекоза
перебирая строчек образа
внезапной невесомостью распята.
(Правильнее было бы сказать об этом образе: с-ног-стрекозиных-сшибательный). А затем, исчерпывая тему, но не жар говорения, зеркальным отражением упомянутых «пишешь мне письмо-дышишь мне письмо» видятся строки: «как мне остаться в осени на миг / как мне остаться в осени на крик».
Стрекоза, этот летающий крест, это немыслимое существо, влетает в текст с христианской лексикой: «образа́», «распята», — и не случайно притягивает своих родственников по месту рождения (рыб) и по месту обитания (человека). Пресуществление творится в опусе «Люди-рыбы».
Как известно, акроним «ихтис» в переводе с древнегреческого означает «рыба» и является символом Христа. Утверждая двоякую природу человека, надводную и подводную, поверхностную и глубинную, автор видит человеческое небрежение к своим тайным возможностям, и тогда воскреснувшая было «рыба-символ» в стотысячный раз в нём умирает.
Тема воскрешения и умирания звучит непрестанно. Ушедший в небытие обретает в памяти поэта удвоенное и уже несокрушимое бытие: «я стираю тебя а ты остаёшься / и тебя становится больше». Реквием и воспевание жизни то и дело меняются местами, но это мнимая перестановка, поскольку оплакивание, воплощённое в музыке стиха, является, как и гимн, утверждением жизни, а не смерти.
Тема умирания и воскрешения выплёскивается за пределы индивидуума и осваивает межгалактическое пространство, где галактики — культуры разных времён и народов, где звучит эхо этих культур и, достигая слуха поэта, становится вновь рождённой точкой отсчёта, в которой «любой из ушедших / как прежде живой». Одна за другой пробуждаются галактики то
«деяниями древних полководцев», то «камланием языческих жрецов», в них «вскипают волны тигра и евфрата» и т. д., и это погружение длится и длится, пока автор его не завершает:
меня как рыбу выкинет на сушу
мой верный волк
мой вещий беовульф
А вот озвученная под занавес строка: «значит, скрывайся и радостно жди». Конечно, она перекликается с тютчевским: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои…» Думаю, Тютчев понимал, что «Мысль изреченная есть ложь» относится и к его афоризму. В ином случае следует признать, что вся великая поэзия лжива. И всё-таки мы понимаем, о чём речь: о том, как мучительно трудно произнести единственно точное и существенное слово.
Оно должно родиться.
В случае Е. С. перед нами — запечатлённое рождение голоса, возвращающего из глубины и тишины (из «подлёдного лова») те стихии, которые беспорядочно обрушивались на поэта и словно бы ждали, когда спрятанная в его сосредоточенном существе поэтическая тайна придёт в движение и вернёт её, стихию, в стихах: «это твой голос струится с небес, / бьётся в траве, барабанит по стёклам».
2. Андрей Фамицкий
Удивляет прямота высказывания. Удивляет умение мгновенно пройти путь от беглого наблюдения к сути дела, иными словами, от обыденности к метафизике.
Вот начала нескольких стихотворений: «мы поедем на электричке…», «сигарета, упавшая в снег…», «как ярко вспыхивает спичка…», «как буднично всё это происходит…», «шесть соток фамильного сада…», «за гаражами, где бомжи…»
Но есть и другие начала, где движение происходит в противоположном направлении: «а те, с кем ты чаёвничал над бездной…» или то, которым открывается подборка: «коридор кончается бесконечностью…»
В этом вступлении в последней строке происходит решающее событие преображения «ты» в «я». Герой совершает героический шаг, принимая вызов коридора («бесконечность»), и ступает на путь, не сулящий лёгкой жизни. Он перестаёт быть кем-то во втором лице («ты»), кем-то наблюдаемым, и становится собой («я»). Как хорошо подан этот переход, этот «порог»! —
ты заходишь. и вот я здесь.
Всё дальнейшее — от первого лица.
Удивляет безапелляционная и горькая правда стихов, следующих за вступлением. Они обращены к отцу: «когда мы встретимся отец / пощады не проси». Не только бесстрашные слова, но и страшные. Мне вспомнились стихи советского поэта Юрия Кузнецова, впрочем, я их никогда не забывал. Мальчик с матерью на могиле отца: «Отец! — кричу. — Ты не принёс нам счастья!.. — / Мать в ужасе мне закрывает рот». Возможно, потому вспомнились стихи Ю. К., что следующее стихотворение Андрея начинается так: «батя вернулся с войны». В нём как раз звучат воистину страшные-бесстрашные слова:
ты не смотри что мертвец
я всё равно твой отец
Погиб ли он на войне, и это воображаемый диалог, или отец вернулся в виде «живого трупа» — не имеет значения. Важен ответ сына:
так умертви мертвеца
он и живой меня бросил
Отец дважды не прощён: и живой, и мёртвый.
Интересно, что в стихотворении есть слово «самострел». Автор его использует для обозначения детского арбалета (его мастерит мальчишка-сын), но оказывается, что это не только задуманное автором эхо войны, с которой вернулся отец, но, я думаю, и не рассчитанное автором предвестие самоубийства, происходящее в следующем стихотворении. Из таких перекличек возникает полифония.
Эта вещь продолжает тему отца, но совсем по-другому — отца теряет «воспитатель Марина»: «ночь за школьным автобусом Виктор, обычный водила, / провисел, а с утра мы сбежались смотреть мертвеца, / долго после Марина в заплаканном чёрном ходила». Согласитесь, всё определяет пауза перед «долго», и это называется мастерство.
Удивляет мастерство концовок. Отец звонит по телефону — и это прощальный звонок в том смысле, что закрывает тему, — он жалуется на здоровье, на безденежье, затем автор словно бы в скобках замечает, что свою злобу отец срывал на сыне, что сын заплатил за это избиениями, детдомом, что он, в конце концов, освободился и что «вырос он писатель и гордец»… Отцовский упрёк? Нет. И вот она, концовка: «об этом, правда, думал не отец, / а думал я, когда повесил трубку».
Ещё одна тема — тема двора: «за гаражами, где бомжи…» Там, за гаражами, мальчику показывает дворовой стриптиз какая-нибудь девица. Первые досадные уроки. Через какое-то время он вернётся на место «преступления» без всякой досады, наоборот…
я должен был сказать тебе «спасибо»,
и я пришёл, но не было тебя.
Тот самый переход от временного и мимолётного к безвременному. Такое вечное разминовение: там не было мужчины, а здесь нет девицы. Но речь не об этом смешном случае и несостоявшейся случке, речь о невстрече двух космических событий, каковыми являются люди. Именно поэтому автор, чувствуя эфемерность жизни, её секундность, смотрится в неё (в океан), «всею силой держа, кто безмерно близок, / по крупице теряя, что было мной».
Удивляет количество строк, которые мне хотелось бы процитировать. Но я пишу не рецензию, а всего лишь вступительное слово. Поэтому ещё одно соображение и одна-две цитаты. Предполагаю, что искусству пройти краткий путь, упомянутый вначале — от обыденности к метафизике, — автор обязан (в частности, в частности!) Владиславу Ходасевичу с его «Пробочка над крепким йодом!..» или Георгию Иванову с его «Всё чаще эти объявленья…»
шесть соток фамильного сада
луна освещает, но мне
немного, по совести, надо,
и этого хватит вполне.
сидеть на ступенях веранды,
смотреть, как сгущаются: тьма,
и жизнь, и её варианты,
и прочие игры ума
Одно из последних стихотворений в подборке А. Ф. посвящено Клементине Ширшовой, в котором есть строка: «родная, жива?» — «жива». И это звучит так, как если бы Андрей передавал слово Клементине. Тем более, что так оно и есть.
3. Клементина Ширшова
Стихи — интенсивное пребывание на границе жизни и смерти в облике слова. Это очевидно. Но мало у кого оно, пребывание, столь же очевидно, как у поэта К. Ш. Так стремительно происходит пересечение всех дозволенных границ, так без обиняков, так решительно и так рискованно, что кажется: нет пути назад. Но есть. Поскольку вот они, эти стихи. Они предъявлены под вызывающим заголовком — «Книга мёртвых и шоколад».
Сочетание несочетаемого. Возвышенного и обыденного. Потустороннего и повседневного. Скажем, так:
позовите свету? какую ещё это,
ожидайте ответа, похоже, что нет светы.
На ровном месте исчез свет. Только что горел и перегорел. На незыблемо утверждённых пространствах образовалась дыра, и что там, в чёрной дыре, поди узнай… Ничего не излучает, кроме бесов. Как у Пушкина: «рой за роем», — а как мы их зароем, если они привычны и ты «без особого интереса / наблюдаешь, как хозяйничают в квартире…»? На ровном месте Орфей теряет Эвридику, и тут впору задать вопрос: за ней ли он шёл? Не хотел ли испытать силу своей любовной песни и победить богов? Песня воистину поразила Аида и Персефону, и не в это ли мгновение он достиг предела своих желаний?
В одном из центральных, на мой взгляд, стихотворений («Самая долгая ночь») роль Орфея играет девушка. В годовщину смерти отца она погружается в сон и во сне ищет отца-Эвридику… Читатель прочтёт и увидит довольно страшненькую картину. Например, на вопрос «где отец?», девушке отвечает некое «оно»: «там, наверху, за шкафом / под столом болтает ногой / ковыряет вилкой салат / притворяется, будто покойный брат…» В финале, уже покинув дурной сон и оставив отца в царстве мёртвых (замечая при этом: «ведь мой папа жив и здоров»), автор признаётся, что «всю жизнь любила играть с огнём». Возможно, в этом суть дела.
Поразительное свойство некоторых вещей в том, что они обретают бесконечность мифа. То есть бытовое повествование как бы покидает плотные слои атмосферы и бесстрашно устремляется в космос. Так, вроде трёхступенчатой ракеты, живёт триптих «Мы». Двое, он и она, хоронят его жену. Рассказ ведётся от имени женщины, глядящей на умершую: «неподвижно смотрит, / вижу: тебя зовёт». Эта история, которая заканчивается словами: «когда она отлетит — когда ты умрёшь, / я буду смотреть на вас», — эта история тысячу раз могла быть реальной, но она обретает неслыханный масштаб и фантастические черты, опасные, противоречивые, жестокие, нежные и… необъяснимые.
Есть в одном из текстов К. Ш. такая строка: «точка разрастается до предела». В конце концов, мы видим звезду как точку. Всё зависит от степени приближения. А степень приближения не обязательно выражается в мерах длины. Более того, мы не узнали бы некий отдалённый предмет, возникни он перед глазами.
На ровном месте воображение взрывается и возникает вселенная. Этот удивительный образ возникновения жизни явлен в стихотворении «в младенчестве не кричала…», где следом за объяснением, почему не кричала («на то, что предрешено / ребёнку ответить сложно / как это всегда и до́лжно /
тому, что пропасть должно»), идёт великолепный и неожиданный финал, где ребёнка ждёт превращение:
он — выпущенная книга
и будет лежмя лежать
покроется слоем пыли
завалится за кровать
но кто-то найдёт однажды
притянется как магнит
сожмёт корешок бумажный
и внутренне закричит
На ровном — буквально — месте происходит ожидание трамвая. Никакое, ничтожное, будничное, заурядное, тягостное, осоловелое ожидание, «и никто, конечно, не замечает / рядом с ними с ума верно сходит некто / начинает раскачиваться» («на ровном месте» и «суть дела» — ключевые слова в данном тексте), а суть дела в том, что этот «некто» сходит с ума от того, что с ним ничего не происходит, и ему суждено поесть, поспать и снова где-то ждать трамвая, и тогда грохочет воображаемая авария, сталкиваются две машины, и все застывают, и… «и оттуда никто не вышел / все стояли, не замечая / долгожданного приближавшегося трамвая», и при всём при этом на их лицах написано: «вот оно!» И это эпос.
Суть дела ещё и в том, что «Книга мёртвых» в дословном переводе с древнеегипетского означает «Сказание о восхождении во свет», и это книга магических заклинаний, защищающих умершего от зла. Не зря К. Ш. в цикле «Жрец» пишет: «почему нам дано спасение, / кто поставил его на свет?» И не зря она заканчивает свою книгу такими строками:
зато проклюнусь, прорасту до неба
блаженно воссоединяясь с ним
былинкой, превращающейся в небыль
путём любви и больше никаким
Владимир Гандельсман
Презентация книги «Триптих» состоится 6 июня 2025 года в 19:00 по адресу: г. Москва, Большой Гнездниковский пер., д. 10 (редакция журнала «Вопросы литературы»; вход в редакцию через подъезд № 2, домофон 777, на лифте на 9-й этаж, далее пешком на 10-й этаж).